Представление о том, что какое бы то ни было будущее для России наступит лишь после ухода Путина, все более укрепляется в сознании российской элиты. Однако расчеты на то, что этот уход создаст окно возможностей, могут и не оправдаться. Нынешние персоналистские режимы опираются не столько на харизму лидеров, сколько на институты персонализма, которые могут сохраняться и «передаваться» следующему диктатору без чрезмерного напряжения и потрясений. В то же время и убежденность скептиков в том, что путинизм непременно переживет Путина и в России «все равно ничего не изменится», также не выглядит вполне убедительным. Они недооценивают тот потенциал модернизации и вестернизации, который был накоплен российским обществом за постсоветские десятилетия и, несмотря на все усилия режима, для многих в России остается социальной нормой. Попытка погрузить этот слой населения и элит в милитаристское мракобесие вызовет сильное сопротивление. Вопрос в том, когда и в какой степени эта часть общества нащупает почву для консолидации.
Статья Кирилла Рогова, посвященная этим вопросам, продолжает серию публикаций Re: Russia о сценариях «постпутинской России», начатую статьей Никиты Савина «Путинизм без Путина» и продолженную статьей Андрея Яковлева «Постпутинизм: в какой степени и почему имеет смысл обсуждать его сегодня?».
Мысли российской элиты сегодня во многом обращены на обдумывание вариантов постпутинского будущего России. То, что «при Путине» при любом развитии событий «уже ничего не будет», более-менее очевидно. Вопрос в том, что потом и вместо?
При этом тема «тупика путинизма» соседствует в обсуждениях с критикой слишком радикальной позиции Запада, не предполагающего позитивных сценариев постпутинизма или не верящего в них. Такая жесткая позиция подразумевает, что даже в случае ухода Путина не стоит делать ставку на возвращение России к «нормальности», а тем более — к треку демократизации и партнерства с Западом. Путинизм без Путина — это сценарий, который не только кажется наиболее желательным для определенной части нынешней российской элиты, но и выглядит наиболее вероятным для многих западных экспертов и политиков.
При таком подходе стратегия Запада в отношении России становится невариативной: вне зависимости от того, останется Путин или уйдет (о чем и гадать в таком случае не имеет смысла), политика Запада должна быть нацелена на долгосрочное сдерживание, изоляцию и ослабление России. На построение «забора» если не вокруг нее, то точно — по ее западным границам.
С точки зрения оппозиционно настроенных российских элит, это очередная ошибка Запада. Ему стоило бы выработать более гибкую стратегию, которая не отталкивала бы и не загоняла в путинскую неизбежность российские элиты, но давала бы им шанс выхода и поддерживала бы поиски альтернативы. В той же логике сторонники этого взгляда ратуют за более дифференцированный подход в политике персональных санкций и разработку механизма выхода из-под них для перешедших «на сторону добра» представителей бизнеса.
Вне зависимости от того, как будут события развиваться дальше, размышления и предположения о вариантах будущего неизбежны, и, по мере того как они всё более захватывают умы, они сами становятся политической реальностью. Принимая в сознании элит более четкие и коллективные формы, эти предположения становятся рамкой и основой выстраиваемых элитными группами стратегий. С учетом этих предположений делаются инвестиции, выбираются «друзья» и «союзники», посылаются сигналы окружающим и клиентелам. Таким образом, ожидания и воображаемые сценарии начинают влиять на реальность, формировать ее исподволь, даже если им не суждено воплотиться в жизнь.
Итак, два вопроса, поставленные выше и занимающие важное место в рассуждениях элит, сводятся к следующему: во-первых, возможна ли постпутинская демократизация или нормализация России, и во-вторых, насколько оправданна жесткая позиция Запада, не склонного выстраивать стратегию, учитывающую такую возможность? В результате мнения склоняются к одному или другому полюсу: одни считают, что нормализация возможна, а позиция Запада недальновидна; другие — что эта позиция вполне разумна, потому что возможность демократизации исключена. Мне кажется, что — парадоксальным образом — ответ на оба вопроса должен быть положительным: нормализация возможна, а жесткая позиция Запада рациональна.
Позиция Запада, не рассматривающего сценарий постпутинской демократизации как реальную возможность, которую следует учитывать при выработке стратегии взаимоотношений с Россией, выглядит совершенно рациональной. И ее рациональность основана на простом и важном обстоятельстве. Мы не видим сегодня никакой воли к реализации сценария постпутинской демократизации со стороны российских граждан и, что особенно важно, — со стороны российских элит.
В лучшем случае последние обращаются к Западу с вопросом, не учтут ли там тот факт, что они втайне (на своей олигархической кухне) тоже ненавидят Путина, и не предоставит ли на этом основании Запад им каких-нибудь гарантий. Потому что в противном случае им ничего не останется, как вернуться со своими капиталами обратно к Путину и помогать ему в его грязных делах.
Трудно придумать худшее и более проигрышное политическое послание. И вряд ли имеет смысл Западу делать ставку на тех, кто требует учета своих интересов, грозя в противном случае перейти на сторону противника, потому что «что же нам еще остается?». И дело здесь не в морализме, а в том, что эти люди не обладают волей к сдерживанию Путина и ассоциирующегося с ним политического курса, не обладают политической субъектностью. А значит, бесполезны для Запада, для которого такое сдерживание является стратегической задачей. Поэтому ставка на них не имеет смысла.
Дело, повторимся, не в морализме. Политологи и публичные интеллектуалы в России часто говорили и говорят о важности «политизации» российского населения. Представление, что путинизм стоит на его аполитичности, на равнодушии населения к политическому участию, стало уже общим знанием. Однако реже или почти никогда речь не идет о политизации российской элиты.
Аполитичность является универсальным и обязательным принципом доступа в российскую элиту на протяжении последних двадцати лет. И это требование аполитичности остается одним из фундаментальных принципов путинизма. Оно лишает не принадлежащую к близкому путинскому кругу элиту субъектности и преимуществ кооперации и в результате делает ее зависимой и беспомощной. Аполитичность лишает ее важного канала доверия и координации, равно как и возможностей автономной коммуникации с нацией и собственной политической повестки. Такая коммуникация остается привилегией исключительно авторитарного лидера.
Это, собственно, и есть основа персоналистского авторитаризма, в данном случае — путинского. Этот принцип превращает авторитарного лидера в единственного субъекта политической сцены, окруженного безликой массой аполитичных статистов. А навязанную им повестку — в единственно возможную.
В то время как эта основная часть российской элиты лишена воли и возможностей кооперации, лишена субъектности, пропутинская часть элиты, вставшая под знамена имперского милитаризма, ею в определенном смысле обладает — и хорошо усвоила навыки управления и доминирования. Она выучила простые уроки авторитаризма: надо просто продемонстрировать волю убивать, сажать в тюрьму и лишать ресурсов нескольких непокорных, чтобы принудить прочую массу аполитичных к полной лояльности и безволию. Эти институты авторитарного доминирования сегодня в России выстроены и исправно работают. И совершенно непонятно, почему и куда они должны исчезнуть даже в случае чудесного исчезновения Путина.
Здесь важно отметить одно распространенное заблуждение. Политологи часто говорят о том, что персоналистские диктатуры хуже других типов политических режимов справляются с проблемой преемственности власти. Хотя у такого утверждения есть определенные основания, оно далеко не так всеобъемлюще, как многим представляется. Так, например, опыт постсоветских персоналистских режимов говорит скорее об обратном. Хотя транзит власти и может здесь быть сопряжен с турбулентностью, институты подавления очень быстро восстанавливаются после того, как новый лидер сформирует свою коалицию и продемонстрирует волю к их использованию.
В трех центральноазиатских диктатурах, где произошла смена их отцов-основателей, мы наблюдаем, как новые лидеры воспроизводят сценарии и механизмы консолидации элит, буквально повторяющие то, что делали их предшественники: захват силовых ведомств путем назначения в них лично преданных людей, аресты нескольких представителей ближнего круга прежнего лидера, установление манипулятивного контроля над «выборами» и «парламентом», манипуляции с Конституцией и сроками правления. Сначала, на этапе консолидации власти, такой лидер даже идет на определенные уступки, соглашаясь вернуть некоторые формальные ограничители. Но только для того, чтобы, успокоив неспокойных и собрав под свои знамена коалицию доминирования, вновь отменить их.
Кейс Туркмении и вовсе демонстрирует нам, с какой легкостью можно спилить золотую статую прежнего великого вождя и поставить на ее место золотую статую нового, так что никто даже глазом не моргнет, будто вовсе не заметив этой замены.
Дело в том, что современные персоналистские диктаторы, будь то постсоветские лидеры или председатель Си, — это вовсе не харизматики-популисты, увлекающие нацию своими пламенными речами и образом будущего, но скорее скучные бюрократы, чье могущество основано на манипулировании элитами и способности без особого шума организовать коалиции подавления.
Иными словами, современная персоналистская диктатура — это набор институтов и практик подавления и манипуляций. И этот набор институтов, выражаясь ученым языком, транзитивен, то есть никуда не девается после исчезновения прежнего патрона и легко восстанавливается при появлении весомой коалиции патрона нового. А население вполне лояльно относится к такому транзиту и передоверяет новому «царю горы» свои надежды на «поддержание стабильности».
Исчезновение персоналистского диктатора не означает исчезновения персоналистской диктатуры или ее обязательного кризиса — хотя для кого-то из прежнего ближнего круга оно и заканчивается тюрьмой и низвержением. Кризис возможен, если прежняя элитная пирамида к этому моменту уже достаточно поляризована и политизирована. В противном случае институты персонализма обретают новых хозяев, а приученные к бессубъектности элиты присягают новой золотой статуе.
В этом смысле наличие воли к смене курса и процесс политизации элиты являются ключевыми факторами и признаками возможного поворота, в то время как гипотетическое исчезновение Путина само по себе может оказаться в реальности гораздо менее значимым событием, чем это многим кажется сегодня.
Причем политизация элиты на первых этапах вовсе не подразумевает каких-то громких заявлений, тем более либерального характера. Скорее, мы почувствуем ее в не вполне ясных в своей природе вибрациях и конфликтах, прорывающихся в публичное пространство. В этом смысле первым и единственным пока признаком политизации можно считать нападки Пригожина на часть политической и военной бюрократии, подталкивающие элиты к осмыслению новой реальности.
Несмотря на это, нормализация России, ее частичная демократизация в обозримом будущем выглядят вполне возможным сценарием. При отсутствии в элитах видимой воли к переменам (не желания, а именно воли), в России имеются серьезные структурные предпосылки для того, чтобы быть не страной с консолидированной демократией, разумеется, но страной с полудемократическим, умеренным и прагматичным режимом, опирающимся на компромисс между более консервативными и более либеральными фракциями в элитах и населении.
Представление, что на протяжении последних двадцати лет Россия планомерно двигалась к тому, чтобы стать тем, чем она предстает наблюдателю сегодня, является огромным упрощением, если не сказать ретроспективным искажением. Напротив, на протяжении этого времени в России параллельно развивались процессы многогранной экономической и социальной модернизации, с одной стороны, и монополизации, сжатия политической сферы — с другой. Многочисленные признаки и характеристики этой российской модернизации тщательно описаны в статье Дэниела Трейсмана «Обратная эволюция манипулятивной диктатуры», к которой я могу адресовать интересующихся.
В целом, можно сказать, что Россия к концу 2010-х годов выглядела страной с достаточно высоким уровнем образования, душевым доходом выше среднемирового, большой долей населения, проживающей в мегаполисах, с диверсифицированными и достаточно современными рынками труда, достаточно вестернизированной в своих социальных практиках, проспективных ожиданиях и рыночных амбициях страной с весомым и резистентным гражданским сектором и даже трендом реполитизации больших социальных групп, прежде всего — проживающей в мегаполисах молодежи.
В то же время партия силового перераспределения богатства, рентоориентированные сети и патрональные пирамиды на протяжении этого периода также набирали всё больший вес и всё более захватывали центры принятия решений и политические институты, а их агрессивность нарастала. Формирующаяся поляризация общества более всего заметна была в информационной сфере: Россия все более разделялась на Россию социальных сетей и Россию телевизора, а режим все более терял информационный и идеологический контроль над молодыми поколениями, сохраняя его в старших возрастных группах.
В определенном смысле развязанная против Украины война стала попыткой разрешения этого назревающего конфликта — нападением авторитарной «силовой партии» одновременно на Украину, Запад и «внутренний Запад», который на протяжении всей российской истории оставался одним из постоянных и органичных конструктов российской элиты и российской идентичности.
Но дело не только в общих структурных предпосылках, то есть в том, что объективные социальные характеристики российского общества никак не соответствуют планам превратить Россию в Северную Туркмению или православный Иран. Дело еще и в тайминге. Военные неудачи и сильное внешнее давление заставляют Кремль форсировать усилия в направлении социальной архаизации и авторитарной дегуманизации российского общества. И этот форсаж является отражением не силы, а слабости режима, стремящегося таким образом компенсировать свои неудачи на других направлениях и опасающегося утраты внутреннего контроля.
На протяжении почти всего своего правления Путин был достаточно осторожен в продвижении по пути автократизации. На двадцатом году его правления оппозиционные СМИ и оппозиционные политики всё еще имели свои многомиллионные каналы, а в столице проходили массовые политические протесты, собиравшие до 100 тыс. человек, — ситуация, плохо представимая в консолидированных персоналистских диктатурах. Эта осторожность была продиктована стремлением не отпугнуть и не потерять лояльности деполитизированных технократических элит и деполитизированного консьюмеристски настроенного обывателя. Теперь эта осторожность оказалась полностью отброшена, и — еще раз подчеркнем — в результате не сознательной смены стратегии, но скорее вынужденной реакции на неудачи.
Тот социальный порядок, который Кремль в спешке пытается насадить сегодня в России, выглядит для нее противоестественным. Мобилизуя преимущественно наиболее социально отсталые группы, он является, по сути, попыткой форсированной демодернизации, он деморализует элиты и фрустрирует обывателя. Угрозы, создаваемые этой попыткой для первых, ощущение опасности и дискомфорта, которое она вызывает у последнего, провоцируют значительное сопротивление. Все это создает предпосылки для эффекта «отдачи» — стремления общества двинуться в обратном направлении, компенсировать этот перекос.
Вряд ли кто-то может сегодня неслучайным образом предсказать тайминг и те формы, в которых будет протекать эта «отдача». Но структурные и социальные предпосылки для нее в России безусловно есть. Несмотря на то что видимые признаки мобилизации в прежде лояльных режиму, но сегодня обескураженных резким обрушением привычных социальных стандартов и норм группах пока отсутствуют.