Полномасштабная война с Украиной была совершенно не нужна ни российскому бизнесу, ни российской бюрократии. Она стала возможной в силу изменения баланса сил в российских элитах, которое произошло еще в 2012–2014 годах. Однако в течение следующих десяти лет это изменение не влекло принципиальных последствий для гибридной политэкономической модели, которая сложилась в России в 2000-е годы.
В прошлом проректор ВШЭ и директор Института анализа предприятий и рынков Андрей Яковлев впервые предпринимает попытку взглянуть на становление и эволюцию российской политэкономической модели с позиций популярной концепции «разнообразия капитализмов». В ее рамках обычно выделяются два базовых, идеальных типа — либеральной и координируемой рыночной экономики. Однако для понимания российской модели и ее эволюции существенны также две других модификации, характерные для стран с развивающимися рынками и нестабильными правовыми режимами, — модель «государства развития» и «мафиозного государства».
В последние двадцать с лишним лет российская модель являла собой пример гибрида, совмещающего черты «государства развития» и «мафиозного государства», наслаивающиеся на базовые рамки либеральной рыночной модели. При этом пропорции различных элементов, формирующих этот гибрид, постепенно менялись под влиянием изменений политической силы различных элитных групп. Впрочем, остававшийся неизменным сам принцип гибридности обеспечивал как кризисную адаптивность российской экономики, так и текучую устойчивость ее политической системы, позволяя балансировать интересы влиятельных элитных групп в рамках персоналистской автократии.
Однако вызовы, вставшие перед экономикой по мере трансформации вторжения в Украину в затяжной военный конфликт, подталкивают российские власти к развороту в направлении мобилизационной модели, полагает Яковлев. И хотя число акторов, заинтересованных в таком развороте, растет, подобная трансформация является сложным и опасным политическим маневром, успех которого далеко не гарантирован.
Можно говорить о трех ключевых моделях, сочетание элементов которых в течение долгого времени лежало в основе путинской системы. Это либеральная рыночная экономика (liberal market economy, LME), «государство развития» (developmental state) и «мафиозное государство» (mafia state). При этом первые две — LME и «государство развития» — формируются в результате публичной политики, то есть публично заявленных политическими коалициями и фигурами общественных целей. В то время как модель «мафиозного государства» никогда не декларировалась публично, но является набором фактических стратегий влиятельных акторов и элитных групп.
Понятие LME приобрело популярность в политэкономических исследованиях с начала 2000-х годов в контексте концепции «многообразия моделей капитализма» (varieties of capitalism → Hall, Soskice: Varieties of capitalism). В рамках этой концепции LME противопоставляется координируемой рыночной экономике (coordinated market economy, CME) и характеризуется ограниченным госрегулированием, значительной ролью фондового рынка в привлечении капитала, меньшей степенью защищенности работников и опорой на инициативу частного бизнеса. И наоборот, в рамках CME ключевые решения вырабатываются на основе соглашений между бизнесом, профсоюзами и государством, гораздо бóльшую роль играет банковское финансирование, а уровень социальных гарантий заметно выше. Исторически модель LME была характерна для США, Великобритании и других англосаксонских стран, а модель CME получила распространение в Западной Европе. Обе модели имели свои плюсы и минусы и на протяжении многих десятилетий конкурировали в качестве успешных примеров развитого капиталистического общества.
При переходе к рынку в 1990-е годы российские реформаторы, активно поддерживаемые советниками из США, ориентировались на модель LME. Такой подход опирался на неолиберальную идеологию, которую в этот момент декларировал Кремль и которая поддерживалась медийным мейнстримом. Однако переход к данной модели происходил в условиях слабого государства, что вело к массовому распространению практик «захвата государства» (state capture). Исследованию этого феномена в российских условиях было посвящено множество работ (→ Hellman, Jones, Kaufman: Seize the state, seize the day), но следует подчеркнуть, что практики «захвата государства» являются распространенной непубличной стратегией отдельных акторов в рамках той или иной (обычно либеральной) модели капитализма на фоне общей слабости государства, а вовсе не специфически российским явлением. Одним из ярких примеров такого «захвата» в рамках LME были США конца XIX — начала ХХ века (см., например, во введении к книге → Knott, Miller: Reforming bureaucracy).
Опыт бурного экономического роста Японии, а затем Южной Кореи и Тайваня в 1950–1970-х годах сформировал еще один тип капитализма — модель «государства развития», которая предполагает лидирующую роль государства в определении приоритетов экономического роста, проведение активной промышленной политики, а также, как правило, экспортную ориентацию экономики (→ Johnson: MITI and the Japanese miracle; Amsden: Asia’s next giant). Критерий успешности экспортной экспансии при принятии решений о государственной поддержке компаний позволял этим странам ограничивать масштабы коррупции, условия для которой возникали в связи с активным вмешательством государства. В пользу ориентации на эту модель уже в 1990-е годы в России высказывались многие экономисты из Российской академии наук, находившиеся в оппозиции к радикальным реформам Егора Гайдара. Однако основными препятствиями для ее реализации в тот период являлись слабость государства и высокий уровень коррупции. Дополнительным ограничением для движения к модели «государства развития» являлось наличие природной ренты и активность влиятельных элитных групп, не заинтересованных в реальной диверсификации экономики и поддержке несырьевого экспорта.
Острый экономический и политический кризис в августе 1998 года изменил баланс сил в элитах. В частности, ослабли политические позиции групп, которые делали ставку на «захват государства». Это создало предпосылки для его «восстановления», которое наблюдалось с приходом к власти Владимира Путина. Укрепление потенциала государства (state capacity) в свою очередь открывало возможности для формирования элементов «государства развития» в модели российского капитализма (ярким сторонником этого направления в госаппарате с середины 2000-х годов был нынешний министр обороны Андрей Белоусов).
Концепция «мафиозного государства», описанная в работах венгерских ученых Балинта Магьяра и Балинта Мадловича (→ Magyar: Post-communist Mafia State; Magyar, Madlovics: The Anatomy of Post-Communist Regimes), восходит к более широкому направлению исследований «хищнического государства» (predatory state). Его признаками в российских условиях можно считать криминальные практики захвата бизнеса при участии сотрудников правоохранительных структур, получившие распространение в 2000-е годы (самым ярким примером стало знаменитое «дело ЮКОСа»). Такие операции обычно подразумевали координацию действий между коррумпированными чиновниками, правоохранителями и связанными с ними предпринимателями, которые действовали как неформальная группа.
Важная особенность «мафиозного государства» заключается в том, что не отдельные чиновники, а весь государственный аппарат начинает работать для реализации частных политических и экономических интересов конкретных лиц. Ярким примером такого рода является Чечня при Рамзане Кадырове. Но и на федеральном уровне в 2000-е годы можно говорить о проявлениях «мафиозного государства» (убийство Александра Литвиненко в Лондоне, исполнители которого потом стали депутатами Госдумы; «дело Магнитского», все участники которого сохранили свои посты в госаппарате).
В таблице 1 представлены мои оценки соотношения и значимости элементов разных экономических моделей в российском гибриде на протяжении всего постсоветского периода до полномасштабного вторжения в Украину в 2022 году. Как уже было упомянуто, элементы «государства развития» и «мафиозного государства» появляются в России лишь в 2000-е годы — по той причине, что до того государство было слишком слабым для реализации такого рода стратегий в экономической политике. При этом доминирующей все еще оставалась ориентация на модель LME, что соответствовало интересам бизнеса и значительной части бюрократии и позволяло сохранять практики «захвата государства» в значимых масштабах в условиях значительной ренты от экспорта природных ресурсов, которую обеспечивали сверхвысокие цены на энергоносители.
Сложившаяся таким образом ко второй половине 2000-х годов гибридная модель российской экономики, опиравшаяся на сочетание различных моделей и практик, обеспечивала гибкость в использовании Кремлем и правительством разных инструментов экономической политики — в зависимости от внешних условий и задач, требовавших решения.
Во многих работах, посвященных отношениям государства и бизнеса в России, основной акцент делался на трех ключевых группах: олигархах, высшей бюрократии и силовиках. Однако в реальности состав значимых акторов в российской экономике с начала рыночных преобразований был существенно шире (см. таблицу 2).
Помимо высшей бюрократии и силовиков, на стороне государства действовали региональные административные элиты и топ-менеджеры госпредприятий. В качестве самостоятельного игрока, находящегося над остальными и принимающего ключевые кадровые решения, следует отдельно выделить Кремль. Речь идет не только о Путине лично (при всей сверхконцентрации власти в его руках), но также о президентской администрации как влиятельном бюрократическом органе, который готовит проекты решений для Путина и может существенно влиять на их дизайн и дальнейшую реализацию.
Среди частных акторов, помимо российских олигархов, стоит выделять крупный иностранный бизнес, имевший прямой доступ к премьер-министру и высшим чиновникам в рамках Консультативного совета по иностранным инвестициям (КСИИ). Именно на этой площадке во многом был выработан дизайн радикальной налоговой реформы 2001–2002 годов, а также решения, обеспечившие приход в Россию ведущих международных автопроизводителей. Коллективные интересы иностранного бизнеса также были представлены через влиятельные ассоциации: Американскую торговую палату (AmCham), Ассоциацию европейского бизнеса (AEB), Российско-германскую торговую палату (AHK). В качестве отдельной группы можно выделять международные финансовые организации (Всемирный банк, МВФ, ЕБРР), активно действовавшие в России в 1990-е и 2000-е годы, чья повестка в целом была близка к интересам иностранного бизнеса.
На фоне снижения политического веса олигархов после «дела ЮКОСа» более заметной стала роль среднего и малого бизнеса, представленного ассоциациями «Деловая Россия» и «ОПОРА России» (в начале 2010-х годов ряд функционеров «Деловой России» получили значимые должности в госаппарате). Наконец, по сравнению с 1990-ми, в 2000-е годы существенно уменьшилось влияние в российской экономике различных криминальных групп, хотя они по-прежнему существуют и действуют в своих интересах во взаимодействии с коррумпированными правоохранителями (контрабанда, торговля наркотиками и т.д.) и представителями легального бизнеса (например, поставляют нелегальных мигрантов).
В то же время судебная власть и палаты Федерального собрания не рассматриваются в качестве самостоятельных акторов в силу того, что с середины 2000-х годов первая была инкорпорирована в правоохранительную систему и госаппарат, а вторые находятся под практически полным контролем администрации президента. Также мы не рассматриваем профсоюзы, организации публичного сектора, политические партии, НКО и СМИ в числе негосударственных акторов, роль которых обычно учитывается при анализе LME и CME, в силу их крайне ограниченного влияния на решения в сфере экономической политики.
К источникам рент, с помощью которых режим обеспечивал политическую лояльность основных элитных групп, можно отнести: (1) распределение активов (включая собственность на землю) в рамках приватизации 1990-х и 2000-х годов, (2) ценовые диспропорции, унаследованные от советской плановой экономики (особенно значимые для 1990-х годов, но частично сохранившиеся и впоследствии), (3) сырьевую ренту (с 2000-х и далее), (4) заниженную стоимость рабочей силы, (5) легальные доходы от инноваций и экономического роста (включая доступ на новые растущие рынки), (6) доходы от силового передела собственности, (7) коррупцию, связанную с получением доступа к рынкам и бюджетным ресурсам, (8) доходы от нелегального бизнеса (контрабанда, финансовые мошенничества, наркоторговля, организация нелегальной миграции).
Перечисленные элитные группы ориентировались на разные источники ренты. Так, для олигархического бизнеса были важны доходы от приватизации и сырьевой ренты. Для иностранных компаний и иного частного бизнеса существенным источником ренты в 1990-е годы была разница цен в России и на международных рынках, а также доходы от доступа на новые рынки и экономического роста в 2000-е годы. Наконец, все категории бизнеса выигрывали от низкого уровня зарплат работников, обусловленного слабостью профсоюзов и существованием (вплоть до 2022 года) своего рода неформального контракта между Кремлем и предпринимателями, в рамках которого в обмен на политическую лояльность весь бизнес (не только олигархи) имел возможность получать высокие прибыли на российском рынке за счет низкой стоимости труда.
На стороне государства можно выделить две группы источников ренты. Для федеральной бюрократии, региональных административных элит и топ-менеджеров госпредприятий источником ренты выступали административные полномочия, которые могли использоваться для получения коррупционных доходов, и экономический рост, который вел к расширению доходной базы бюджета и, соответственно, к росту влияния и обеспеченности чиновников и руководителей госкомпаний.
Важно, что перечисленные выше группы своими действиями могли вносить вклад в экономический рост и получали прямые выгоды от этого. Для силовиков же более значимыми были ренты, получаемые от передела собственности и контроля над нелегальным бизнесом — поскольку свои легальные доходы они воспринимают как фиксированные и зависящие сугубо от решений Кремля вне связи с экономическим развитием. Такое восприятие подтверждается тем, что ущерб экономике, наносимый силовиками, никак не сказывается на их материальном положении.
Ориентация на различные источники ренты и стратегии собственного поведения формировала у этих акторов разные «карты предпочтений» в отношении моделей капитализма. Схематически наши оценки этих предпочтений в 2000-е годы, первое «путинское» десятилетие, представлены в таблице 3.
Следует отметить заметное сходство предпочтений высшей бюрократии, олигархов, иностранных инвесторов и частного бизнеса в пользу LME, а также меньшую заинтересованность большинства акторов в модели «государства развития». Ориентация на эту модель в 2000-е годы в основном характерна для региональных административных элит (примерами тут могут служить Татарстан, Белгородская и Калужская области) и части высшей бюрократии. Для другой части региональных элит, силовиков и топ-менеджеров госкомпаний оставались актуальными практики «захвата государства». Модель «мафиозного государства» в 2000-е годы в полной мере была реализована в Чечне, а ее инструменты активно использовались силовиками (прежде всего для захвата активов). Кремль в этот период декларировал преимущественно ориентацию на модель «государства развития», в реальности же предпочитал модель LME, используя при этом практики «мафиозного государства» для достижения тех или иных целей.
В целом к концу 2000-х годов путинская система опиралась на относительный баланс сил между силовиками и высшей бюрократией на фоне тенденции сокращения влияния олигархов (после «дела ЮКОСа»). При этом, несмотря на возрастающее напряжение в отношениях с Западом после «цветных революций» на постсоветском пространстве и мюнхенской речи Владимира Путина, большинство элитных групп ориентировалось на интеграцию в глобальные рынки и стремилось стать частью глобального элитного клуба. Наиболее ярко эти тенденции проявились в период президентства Дмитрия Медведева на рубеже десятилетий.
Изменения в балансе сил между различными группами после возвращения Владимира Путина в Кремль в 2012 году и соответствующие изменения политико-экономической модели стали следствием массовых протестов 2011–2012 годов. Поводом для протестов явились грубые манипуляции на выборах в Госдуму в конце 2011 года, однако их фундаментальные причины были гораздо шире: в их основе лежало недовольство городского среднего класса (прежде всего в крупных городах) «качеством» государства.
Благодаря нефтяному буму и экономическому росту 2000-х доходы населения выросли на порядок. Если в 1990-е большинство населения было озабочено проблемами экономического выживания, то теперь люди стали думать о качестве жизненной среды и хорошем образовании для детей. При этом в условиях широкой коррупции в госаппарате (что коррелирует со склонностью к практикам «захвата государства» в этот период у большинства акторов) они сталкивались с низким качеством образования, здравоохранения, транспортной инфраструктуры. Характерно, что именно благодаря теме борьбы с коррупцией происходило в этот период восхождение Алексея Навального в качестве ведущего оппозиционного политика.
Ответом Кремля на политические протесты 2011–2012 годов стало давление на оппозицию. В то же время, уловив массовый запрос на другое качество государства, Кремль также начал борьбу с коррупцией в госаппарате. В ряде случаев она использовалась для устранения чиновников, считавшихся недостаточно лояльными Путину. Тем не менее во многих сферах госуправления произошло улучшение качества работы бюрократии, в том числе на основе внедрения цифровых технологий. К примерам такого рода относится улучшение налогового администрирования после прихода Михаила Мишустина в ФНС, создание системы цифровых госуслуг, снижение технических барьеров для ведения бизнеса (подтвержденное заметным прогрессом России в рейтинге Doing Business Всемирного банка). Эмпирические исследования госзакупок в этот период также говорили о снижении масштабов коррупции на низшем и среднем уровне госаппарата (→ Balaeva, Rodionova, Yakovlev, Tkachenko: Public procurement efficiency as perceived by market participants). К этому же периоду относится запуск специальных программ по отбору и подготовке кадров для госслужбы на базе РАНХиГС, которые курировал Сергей Кириенко, а также заметное обновление губернаторского корпуса за счет выпускников этих программ.
Испытывая политическое давление со стороны оппозиции, Кремль предпочел, в терминах известной статьи Шляйфера и Вишны (→ Shleifer, Vishny: Corruption), перейти от модели децентрализованной коррупции, характерной для 1990-х и 2000-х, к централизованной коррупции, которая предполагает меньшие масштабы «захвата государства» и наносит меньший ущерб обществу.
Однако одновременно Кремль столкнулся с новыми вызовами. Аннексия Крыма, предпринятая в целях «патриотической мобилизации» в противовес протестным настроениям 2011–2012 годов, спровоцировала вооруженный конфликт в Донбассе. Поддержка донбасского сепаратизма повлекла за собой развитие наемничества и частных военных компаний (в том числе ЧВК «Вагнер»), которые затем действовали в интересах российских властей в Сирии, Ливии и странах Центральной Африки. В этот же период Кремль резко расширил подрывные действия в европейских странах (отравление Сергея Скрипаля агентами ГРУ в 2018 году в Солсбери, убийство Зелимхана Хангошвили сотрудником ФСБ в Берлине в 2019-м). В сочетании с общим усилением репрессивности режима это позволяет говорить о заметном расширении практик «мафиозного государства» в российской политэкономической модели.
Аннексия Крыма и конфликт в Донбассе сопровождались активизацией антизападной риторики, ужесточением законодательства в отношении независимых НКО и усилением госпропаганды, которая способствовала «патриотической мобилизации». Попытки Кремля выработать государственную «патриотическую идеологию» в этот период находили отклик у силовиков, однако не получали реальной поддержки в других элитных группах, которые по-прежнему ориентировались на интеграцию России в глобальное пространство и рассматривали санкции 2014 года как временное препятствие на этом пути. Такому пониманию основного вектора развития способствовало расширение активности университетов, известных своей либеральной направленностью (ВШЭ, РЭШ, Европейский университет в Санкт-Петербурге).
В то же время введение международных санкций, которое стало достаточно болезненным для российской экономики и продемонстрировало ее высокую зависимость от импорта, дало импульс для расширения элементов модели государства развития. В частности, именно в этот период запускаются программы поддержки университетов и научных исследований, активно действует государственное Агентство стратегических инициатив, возникают новые институты развития, такие как Фонд развития промышленности. Характерно, что именно в эти годы серьезное карьерное продвижение получает Андрей Белоусов, стоявший за многими из этих технократических инициатив.
Возросшее качество бюрократии, способность чиновников к эффективным коммуникациям с бизнесом и оперативному принятию решений о мерах поддержки экономики ярко проявили себя во время связанного с пандемией локдауна в 2020 году, который стал серьезным испытанием для экономики. В результате, при изначальных прогнозах падения российского ВВП на 6%, его фактический спад в 2020 году составил всего 2,5%, что было заметно ниже, чем в США или Германии. При этом расходы на поддержку экономики в России были в разы меньше, чем в этих странах.
В условиях заметного снижения темпов роста экономики в 2010-е годы (около 1% в год в 2012–2019 годах вместо 7% в 2000–2007-м) переход от децентрализованной к централизованной коррупции, означавший фактическое ограничение практик «захвата государства», высвобождал ресурсы для расширения одновременно элементов девелопментализма (модели «государства развития») и «мафиозного государства». При этом общей базой для экономики оставалась модель LME, сформированная в 2000-е совместными усилиями либеральных технократов и представителей российского и международного бизнеса. Таким образом, несмотря на определенное изменение веса разных сегментов, к началу полномасштабного вторжения в Украину российская экономика по-прежнему опиралась на элементы разных политэкономических моделей в отсутствие доминирующей идеологии и сколько-либо широкого консенсуса по поводу общих целей развития и стратегии их достижения.
Полномасштабная война против Украины, начатая в феврале 2022 года, была не нужна ни бизнесу, ни бюрократическим элитам. Кремль принимал это решение вопреки интересам не только обычных компаний, но и крупнейших корпораций, включая государственные. При этом и для бизнеса, и для экономического блока правительства были характерны очень негативные оценки возможных последствий войны и широких международных санкций.
Однако уже с лета 2022 года настроения в бизнесе начали меняться. Противоречивый дизайн санкций, накопленные прежде резервы и рост цен на нефть и,соответственно, экспортных доходов позволили Кремлю избежать значительного сокращения экономики, а затем, за счет наращивания бюджетных расходов, стимулировать экономический рост, поддержанный также открывшимися перед российскими компаниями возможностями импортозамещения. Значимым фактором стало эффективное использование правительством опыта антикризисной политики во время пандемии — выработанных тогда во взаимодействии с бизнесом инструментов поддержки.
Все это привело к тому, что в 2022 году наблюдалось лишь небольшое снижение ВВП, а в 2023–2024 годах Росстат фиксировал экономический рост на уровне около 4% в годовом выражении. Вместе с тем уже с 2023 года в экономике стали наблюдаться признаки растущего напряжения. Мощное вливание денег в экономику стимулировало не только спрос, но и инфляцию, для противодействия которой Центральный банк последовательно повышал ключевую ставку с 7,5% в июле 2023 года до 21% осенью 2024-го. Но наиболее важным индикатором нарастающих проблем стал бюджет на 2025 год, который предусматривал новый рост военных расходов до 13,5 трлн рублей при сокращении расходов на социальную политику даже в номинальном выражении. Такие структурные изменения указывают, что у Кремля уже не хватает ресурсов, чтобы одновременно финансировать войну, покрывать социальные обязательства и оказывать поддержку экономике. Ликвидная часть Фонда национального благосостояния сократилась с 11 трлн рублей в конце 2021 года (при валютном курсе около 75 рублей за доллар) до менее 3 трлн рублей (при валютном курсе около 80 рублей за доллар) на 1 июня 2025-го. Хотя с января 2025 года уже были повышены ставки налога на доходы физических лиц и на прибыль, правительство поднимает вопрос о новом повышении налогов.
На фоне исчерпания источников ренты иное звучание приобретают начавшиеся с 2023 года процессы перераспределения активов посредством национализации предприятий, которые затем переходят под контроль связанных с Кремлем предпринимателей. Еще одним фактором изменения настроений в бизнесе становится осознание того, что технологическое отставание России усиливается. Надежды на привлечение китайских инвестиций и трансфер технологий из Китая не оправдались, при этом во внешней торговле Россия стала очень зависимой от Китая. В итоге в настоящее время российский бизнес стоит перед перспективой долгосрочной стагнации в экономике в сочетании с новой волной передела собственности и ростом налогов.
После трех лет кровопролитной войны, поглотившей огромные ресурсы, и перед лицом нарастающих экономических вызовов и внутренних противоречий Кремль сталкивается с необходимостью трансформации традиционной для последних десятилетий гибридной модели и перехода к более однородному политико-экономическому порядку, который мог бы опереться на четкие идеологические основания.
Однако такое стремление отнюдь не основано на неком консенсусе в элитах, но, напротив, ведет к усилению противоречий между основными элитными группами. В таблице 4 представлены мои оценки предпочтений и изменений в переговорной силе основных акторов после трех лет войны. В сравнении с ситуацией 2000-х можно отметить существенное сокращение поддержки модели LME. В нынешних условиях большинство акторов частного сектора, а также высшая бюрократия и региональные власти скорее предпочли бы модель «государства развития». Однако их влияние на принятие решений уже с середины 2010-х было весьма ограниченным, а за годы войны еще более сократилось. Наоборот, на решения Кремля в еще большей степени, чем раньше, влияют предпочтения силовиков. Для этих групп наряду с моделью «мафиозного государства» также привлекательной оказывается модель мобилизационной экономики (mobilization economy). Причем теперь эта модель выглядит предпочтительной и для некоторых более широких социальных групп — сотен тысяч контрактников и их семей, чьи доходы за время войны выросли в 4–5 раз и для которых она открыла возможности резкого повышения социального статуса, а также для занятых в оборонном комплексе и представителей бизнеса, зарабатывающих на обслуживании фронта и оккупированных территорий.
Модель мобилизационной экономики не имела существенной поддержки в предыдущие периоды. Хотя с 2013 года она отчасти артикулировалась в докладах ультраконсервативного Изборского клуба, в деловой и бюрократической элите это направление воспринималось как исключительно маргинальное. Первой попыткой придать этим идеям «академическое обоснование» и достаточную солидность стала книга «Кристалл роста», изданная в 2021 году (ее основной автор — Александр Галушка, министр по развитию Дальнего Востока в 2013–2018 годах, до того являвшийся президентом ассоциации «Деловая Россия»). В книге утверждается, что самым успешным в экономической истории СССР был период 1929–1953 годов, когда была осуществлена индустриализация, сформирована промышленная база, позволившая победить в войне с Германией, и обеспечен технологический прорыв, позволивший создать ядерное оружие и запустить первый искусственный спутник Земли.
В том же направлении развивается, например, идея «патриотического социализма», сформулированная в июне 2024 года действующим главой Минвостокразвития Алексеем Чекунковым, также с отсылками к «великим стройкам коммунизма» 1930–1950-х годов как образцу. «Пройдя через грехи быстрого накопления капитала в 1990-е, российское предпринимательство так и осталось в восприятии большей части общества аморальным и паразитическим», пишет министр, — и потому альтернативой «бизнесу в его западном понимании» должен стать «союз служителей и созидателей, оплаченный более смелым использованием госдолга». Важно отметить, что Чекунков вовсе не принадлежит к «советскому поколению»: он родился в 1980 году, карьеру начинал в бизнесе, а впоследствии работал в Российском фонде прямых инвестиций вместе с Кириллом Дмитриевым. Не так важно, верят ли эти функционеры в то, что они говорят, или просто следуют «интеллектуальной моде» в интересах карьеры, но в их выступлениях намечен новый вектор трансформации экономики и общества, и подобные взгляды имеют хождение в кругу «детей» нынешней кремлевской элиты (→ Новая газета: Посланник вечной мерзлоты).
Что на практике означает мобилизационная модель? Под мобилизационной экономикой обычно подразумевается резкое и чрезвычайное расширение полномочий государства в экономической сфере, обычно наблюдаемое в условиях войны. Как полноценная модель развития общества она была реализована в сталинском СССР — с аргументами о необходимости подготовки к войне с «империалистическим окружением». С середины XX века в той или иной степени этот опыт пытались заимствовать многие страны. Примерами последовательного и длительного опыта ее использования могут считаться Китай при Мао Цзэдуне и Северная Корея в течение уже почти 80 лет. Симптоматично, что именно Северная Корея в последние три года стала ближайшим союзником Кремля, не только осуществляя поставки вооружений, но и направляя на войну с Украиной своих солдат.
Однако при определенной близости моделей поведения Владимира Путина и Ким Чен Ына как лидеров персоналистских диктатур Россия радикально отличается от Северной Кореи не только по уровню развития, но также по политическому опыту последних 30 лет и, что особенно важно для нашего изложения, по структуре элит.
Как показано в классических работах по авторитарным режимам, главные риски для автократии — это угроза народного восстания, дворцовый переворот и военное поражение (например → Tullock: Autocracy). Третья опция для России с ядерным оружием неактуальна: никакие внешние игроки не пойдут «захватывать Кремль». Сравнительные данные по авторитарным режимам показывают, что элитные перевороты для них куда опаснее народных восстаний — особенно в условиях сильного полицейского режима, который способен жестко подавить народные выступления (например → Frantz, Ezrow: The Politics of Dictatorship).
В этом контексте для режима сегодня представляет серьезную опасность та деловая и бюрократическая элита, которая сформировалась в 1990–2000-е в рамках гибридной модели, обладает определенными ресурсами и вполне могла бы существовать без Путина. Именно поэтому Кремль будет стремиться заменить эту элиту на тех, для кого их собственное будущее полностью связано с перспективами выживания режима. Если Путин в ближайшие три-четыре года окажется способен решить эту задачу, то режим, вероятно, сможет достичь состояния нового устойчивого социально-политического равновесия — аналогичного тому, в котором Северная Корея пребывает уже много десятилетий и которое позволило северокорейскому режиму пройти через тяжелейшие социально-экономические потрясения 1990-х годов (когда в КНДР от голода умерли сотни тысяч людей).
Едва ли нужно пояснять, какие угрозы для безопасности в Европе и в мире будет нести персоналистская диктатура северокорейского типа в масштабах России и с ее военным потенциалом. Также не следует питать иллюзий насчет того, что в случае компромиссов со стороны Запада Путин легко может остановить начатую им войну. За последние три года в России сформировались группы бенефициаров войны, и именно эти группы сейчас выступают в качестве главной социальной базы режима. Может ли Кремль остановить военную промышленность, которая в разы нарастила объемы выпуска? И куда он денет сотни тысяч людей, которые приобрели боевой опыт и при этом привыкли получать в три-четыре раза больше того, что они могут получить в гражданском секторе экономики? Здесь напрашиваются аналогии с Германией после 1938 года — когда гитлеровский режим уже не мог остановиться.
Однако из стремления части элиты воспроизвести в неком новом варианте мобилизационную модель (разумеется, в публичном дискурсе проводятся сравнения с ее советской, а не северокорейской версией) совсем не следует, что такой переход для Кремля будет простым и безболезненным. В частности, он предполагает принципиально иной уровень вмешательства государства в личную жизнь граждан и ограничения их личных свобод. (При этом определенные элементы «трудового принуждения» на фоне нехватки рабочих рук и ограничения трудовой миграции российским властям, видимо, потребуются по чисто экономическим причинам.)
Процесс радикального ограничения политических свобод занял в России почти 20 лет (с «дела ЮКОСа» в 2003 году до «поправок» в Конституцию в 2020-м). При этом он протекал в благоприятных экономических условиях: в 2000-е годы такое ограничение имело место на фоне стремительного роста личных доходов, а в 2010-е — на фоне сохранения достигнутого уровня жизни. Однако в ближайшей перспективе Кремлю будет нечего предложить гражданам — кроме роста цен, повышения налогов и ограничения личного потребления в условиях все большего вмешательства государства в их личную жизнь. Главными же пострадавшими окажутся нынешние деловые и бюрократические элиты, поскольку в отличие от обычных российских граждан им есть что терять и именно их предполагается физически заменять на «новую элиту».
Противодействие этих элитных групп, а также нехватка у режима финансовых ресурсов могут привести к срыву «мобилизационного» сценария. Если такой срыв не повлечет за собой смену режима (для чего пока не видно значимых предпосылок), то с большой вероятностью Россия может скатиться к положению Венесуэлы при Мадуро. Такой сценарий, на первый взгляд, кажется менее катастрофичным, чем сценарий «большой Северной Кореи», однако нарастание хаоса при наличии огромных запасов ядерного оружия заставляет рассматривать его как крайне опасный.
Существуют ли более позитивные сценарии? Для Путина война стала средством поддержания собственной легитимности, и у него нет рациональных стимулов ее закончить. Кроме того, последние три года показали, что выстроенные в России за предшествующие двадцать лет экономическая модель и бюрократическая система оказались достаточно устойчивы к внешнему давлению. Поэтому завершить войну можно только путем смены власти на основе коллективных действий тех акторов, которым она не нужна и которые при этом находятся в России и не идентифицируют себя с режимом. Однако ни оппозиция, ни Запад пока не сформулировали реалистичного в международном контексте и одновременно приемлемого для большинства российских граждан видения России после войны. Появление такого «видения будущего» может создать новый стимул в виде позитивной альтернативы, ради которой вменяемые люди в российской элите и в российском обществе, не поддерживающие войну, могли бы пойти на высокие персональные риски в конфронтации с режимом.